Последний день Заречья. Пепел и галоген
В русской литературе есть несколько текстов, неподатливых для кино и театра. Хотя инсценировать и снимать на камеру их то и дело пытаются, растущее число попыток лишь укрепляет легенду об их принципиальной невоплотимости в визуально-динамических искусствах. Но попытки будут продолжаться. Потому что у этих упрямых текстов есть еще одна фирменная черта – именно их особенно страстно ждут зрители на сцене или на экране. Дескать, в этот раз-то уж получится, вон какой титанищще взялся, вон какая командищща!
Упрямое и упругое
Эти произведения обладают повышенной аппетитностью для публики – они буквально присыпаны специями зрительских сверх-ожиданий, как Помпея пеплом.
Потом случается дежурно-повторяемое: благоговеющий зритель идёт на священную трапезу, с трепетом разгребает вилочкой гору пряностей, добирается до блюда, надкусывает, вкушает, жуёт. И, плюясь, уходит. Мол, всё не так, режиссёр дурак, ответы не получены, тема сисек не раскрыта, книга лучше.
На золотой ступеньке этого пьедестала невоплотимости толкаются плечами два чемпиона-медалиста – «Мастер и Маргарита» от Булгакова и «Бесы» Достоевского. По поводу булгаковского романа всё списывают на чертовщину (объяснять всё композиционной сумбурностью текста – это так скучно, фу!). У Достоевского причины не столь мистичны – нарратив у него не театральный.
Достоевский пьес не писал, более того, к театру был опасливо-равнодушен. Есть версия, что истово православной натуре Достоевского была не мила и заведомо подозрительна сама идея профессионального лицедейства. Впрочем, что бы там за душой ни было, сценическая непокорность страниц Федора Михайловича общеизвестна. Для театра его сюжеты слишком громоздки.
Хотя, казалось бы, культ диалогов и монологов как раз к драматургии и располагает. Но диалоги у Достоевского так изобильны и плотны, что аж ложка стоит. Стоит, торчит. И то в лоб тычется, то в глаз. Сценический Достоевский в равной степени труден и для режиссёра, и для зрителя.
Конечно, разные его сюжеты обладают вариативной степенью драматургической податливости. «Идиот», например, гораздо послушнее инсценировкам. И, как оказалось, даже на рэп-эстетику ложится отлично – диалоги Достоевского отлично укладываются в структуру рэп-батла. Доказано в этом же месяце на пятом всероссийском фестивале «Другие берега», который шёл практически синхронно с премьерой «Бесов». Доказано московским Рэп-Театром Льва Киселёва. Командой, которая как раз на рэп-транскрипции Достоевского и выковала себе всероссийскую популярность – сначала на предыдущих «Берегах» она это сделала «Преступлением и наказанием», теперь на «Идиота» замахнулась. Был Мышкин-Яковлев, был Мышкин-Смокутновский. Почему бы ни быть рэпующему Мышкину? А история Раскольникова и подавно весьма сценична и кинематографична.
«Бесы» же во всей обойме – пожалуй, самый упрямый текст. Обилие локаций, обилие повествовательных линий – от любого театрального интерпретатора «Бесы» требуют безжалостности хирурга: какая-то часть этого мира обязательно пойдёт под ампутационную пилу. А другую, напротив, придётся накачать силиконом, да гиалуроном, шлифовку пор сделать, присыпать матирующей пудрой с ультрафиолетовым рефлексом.
Что пустить на бьюти-апгрейд, а что – в медицинские отходы, каждый театральный интерпретатор «Бесов» решает сам. Равно и то, как распорядиться сценическим Хроносом – оставить всё происходящее в авторском времени Достоевского (то есть, в пореформенной России, которая а-натюрэль нынешнему зрителю не более эмпатична, чем эпоха Ивана Грозного) или, так сказать, «накидать актуалочки».
Главный режиссер «Красного факела» Андрей Прикотенко в этом смысле мастер эквилибра. Предметный мир, воплощенный в костюмах, вполне внятно отсылает к эпохе двух смежных императоров Александров. Зато интерьерная среда, обнуленная до матерчатой белизны, не даёт забрести в музейный историзм. Для нынешнего почерка «Красного факела» с его детализированными локациями это не то, чтоб сенсационно, но довольно непривычно.
Во-вторых, сюжет по-кошачьи выворачивается из объятий скрупулёзного историзма расстановкой повествовательных приоритетов. Политологическую составляющую подвинули с первого плана, отдав его теме социальной этики и межличностных отношений – как любовных, так и детско-родительских. «Политоту» эпохи Достоевского на белый фарфор сцены выложили в довольно экономной дозировке и освежили специями – пасхалками и параллелями. Не очень в лоб, чтоб не было совсем плакатно, вполне себе акварельно.
Но имеющий глаза да увидит. Ибо акварель местами контурована пронзительной тушью. Поклонение ставрогинского конспиративного кружка Герцену и горестные возгласы по поводу его недавней смерти что-то до боли знакомое напоминают. Чьи-то белёсые плоские надбровья отчетливо маячат в осеннем тумане уже остывшего медиа-контекста. А упоённый жабогадюкинг подпольщиков напоминает что-то уже совсем недавнее, с пылу, с жару. Даже пенкой не покрылось, даже муха не сидела.
Лиза Тушина, с детским энтузиазмом отправляющаяся «посмотреть на трупики», сходу воспринимается как узнаваемый web-типаж. Хорошенькие и модненькие девушки бывают ух какие хищницы. Ну, а Лиза-то чем хуже?
Лирико-этическую часть вполне можно условно озаглавить «Николай Ставрогин и его несчастливые обожатели». Животный магнетизм порока и иррациональную, жертвенную до навязчивости любовь к порочному тут показали во всем видовом разнообразии. Тут и материнская воспитательная слепота – ставрогинская матушка Варвара Петровна (Елена Жданова) до умиления напоминает типовую резидентку типового «мамского» паблика про аутистов, с яростным восторгом повествующую о достижениях своего «нетакусика». Тут и самоубийственная девичья влюбчивость, которая даже себе самой саму себя не может толком объяснить. Тут и угрюмое, ревнивое мужское обожание.
Спокойно, никакого Роскомнадзора – мужское обожание тут исключительно в формате «мессия и его апостолы». Обожание, готовое стать ненавистью того же накала. При том, что объект поклонения в мессии даже и не метил. Он просто мимо гулял, а оно ка-а-ак случилось. Вообще не знаю почему, оно само, честно, Наташ!
Он и правда не нарочно. Ставрогин на некоторое время из партикулярной одежды переместился в серо-стальное галифе и сапожищи и затопал по сцене этаким металлическим Дуче. Спойлер: Не-а, вообще не дуче, и не австрийский художник, ибо зыбок слишком. Специально не наделён жёстким личностным рельефом. Финальное покаяние со слезами и соплями (да, и с ними тоже! Очень натурально, кстати!) это подтверждает.
Кстати, главгерои Достоевского вообще имеют сию фирменную черту – избыточную исповедальность, душную манию детально рассказывать про свои детские беды, травмирующие туристические впечатления и злодейства глупой юности (а вот я ещё, было дело, котёночка обидел! Во-о-от я какой!). Обязательный компонент таких воспоминаний – погубленное дитя (лично, или в режиме пассивного наблюдения).
Эту фишку Достоевского потом с весёлым цинизмом освоил и обильно использовал иноагент Борис Акунин – злой стилизатор русской классики, её таксидермист и скульптор-макетчик, литературный Урфин Джюс с авторской выставкой противных чучел и восковых изваяний. Иноагент Акунин, к слову, с этим пародийным приемом так расстарался, что сам невольно превратил его в стрёмный литературный штамп – уже в собственный.
Никого не жалко. Никого…
Николай Ставрогин (Александр Поляков) из мира Прикотенко при всей очевидной мужской эффектности конкретного актёра мог бы и вообще никакой внешности не иметь. Это такой человек-эктоплазма – каждый его визави в нём видит кастомный объект своей любви или ненависти – сообразно собственным ожиданиям и предубеждениям.
У такого Ставрогина вообще могла бы быть яйцеобразная зеркальная маска на месте лица – вроде тех, что сейчас увлеченно используют разработчики серийных магазинных манекенов.
И когда вальсы горемык с зеркально-плазменным нефилимом становятся уж совсем мучительно-вязкими, композиция вдруг делает лихой кувырок и меняет главного героя. Это даже слегка умиляет – вспоминаются популярные у нынешних детей «игрушки-вывертушки» — зверьки-фокусы из цветного меха. Нажал на пузо зеленому пёсику – вжух! – и он уже лиловый котик. В фокусе внимания теперь Пётр Степанович Верховенский. С совершенно другой органикой.
Вместо барского монументализма Ставрогина ртутная переливчатость Верховенского. У Никиты Воробьева получился чарующе-пугающий образ. Возьмите типового оперного Мефистофеля, сноба-гопника в котелке из «Заводного апельсина», новейшего Коровьева из свиты Воланда и, наконец, кота из мультфильма «Голубой щенок». Смешайте всё это. Итоговое лакомство и будет Верховенским от Воробьёва и Прикотенко. Ну, забоялись? А вот!
Хоррор-эффект в «Бесах» на Пете Верховенском держится процентов на восемьдесят. В Ставрогине же никакой хтони нет вовсе – это вполне земной и обусловленный гражданин. Продукт педагогического недосмотра «яжматери»-генеральши и собственной скуки от безбедного взросления на территориях, куда даже снисходительный мамин взор не добирался. В Петербурге и Швейцарии.
Швейцария, маячащая в диалогах пламенных борцов в изобильно-разнообразных упоминаниях, постепенно начинает напоминать другую живописную гористую страну, тоже знаменитую сырами (хотя и не столь успешную в часовом, шоколадном и банковском деле). Там в основном сулугуни… Ну, не всё же один в один повторять – поди не у мадам Тюссо на экскурсии! И так понятно: релоканты релоцировались, релоцировались, да и не вырелоцировались. А кто повторил – молодец и любимец логопеда!
Словом, аллюзий тут хватает – и на времена Достоевского, и на современность. Зритель, любящий такие игры, разочарован не будет. Вот, к примеру, Степан Трофимович Верховенский (Константин Телегин) – гротескно-нелепый и сам по себе, и своим акварельным (но весьма жестко прорисованным) сходством с Тургеневым. В отсутствие Кармазина, прямого тургеневского «двойника», который не добрался из текста литподлинника до новосибирской сцены, за себя, за него и за того мэтра роль исполнил Верховенский-папа. Автора «Отцов и детей», породившего первый в русской словесности образ «нигилиста», Фёдор Михайлович крепко (и не маскируясь) не любил. Не только за соперничество в детско-отцовской литературной теме, а «вообще за всё». У них там всё сложно было…
А вот вам губернаторша Юлия Михайловна Лембке – явно сторонница концепции управляемого хаоса, крипто-вождь разночинных «бесов». Как хаос обламывает наивных гордецов, самонадеянно решивших им порулить, сейчас видно, в принципе, в каждом выпуске теленовостей. Но в «Бесах» этот эпик-фейл показан без политологических умствований – на бытовом уровне. Зато ярко-наглядно. Хоть и на пол-шишечки: на сцене зрители видят только конфузно-катастрофический финал губернаторских затей. А вся механика эпик-фейла и его апофеоз – где-то там, за кадром, в подразумеваемом пространстве города N.
Большая часть инфернальных событий тут в принципе происходит за сценой и подается описательно – в диалогах и монологах персонажей. Зато это, как ни странно, даёт стерео-эффект – крепкое ощущение, что остальная вселенная Достоевского тоже где-то рядом.
Число убиенных персонажей меньше, чем в литературном оригинале. Но народец тут такой, что никого особо-то и не жалко (Кого жалеть-то в аду? Контингент в котлах примерно одного качества).
Демографические пропорции людей и бесов тут примерно равные. Колористика спектакля такова, что мир этот выглядит будто построенным изо льда, стали, из снега, похожего на пепел и из пепла, похожего на снег. К слову, эти инженерные решения вполне в духе Данте. По его словам, Ад отнюдь не весь из лавы и огня. Есть там и довольно прохладные территории с ландшафтным дизайном изо льда и стали. Почти как город N. И почему бы в таком месте не водиться ядрёным бесам?
Кстати, у Рэп-Театра в их «Идиоте» Рогожин тоже вполне бес. Костюмеры того зрелища закинули в его предметный ряд эрудитскую шуточку в духе пабликов для историков – Рогожин у них на весь спектакль обут в единственный кроссовок. Эта обувная асимметрия и обусловленная ею хромота – занятный намёк на «полутороногого». Так, с человеческой ногой в модном башмаке и с другой ногой, завершенной раздвоенным копытом, на излёте Средневековья изображали Сатану-искусителя. Козлиное копыто на Рогожина клеить не стали во избежание избыточной театральщины, намёк и так вполне прозрачен.
Бесы всякие важны!
К слову, о прочих параллелях. От сравнения со спектаклем Константина Богомолова уклониться невозможно. Во-первых, он хронологически самый близкий к постановке Андрея Прикотенко, во-вторых, их контраст максимален. Говоря пищевыми аналогиями, «Бесы» от Богомолова – это ПЭТ-двухлитровка химозного лимонада, в которую долили водки, забросили пару таблеток «Ментоса», всыпали горсть «Скитлз» («да будет скитлзтрянка!!!»), а потом ещё и глумливо плюнули в горлышко.
Прикотенковские «Бесы» на этом фоне – дорогая альпийская минералка в дизайнерской хрустальной бутыли.
(Впрочем, объяснимо это не только сдержанностью Андрея Прикотенко, но ещё и творческими параметрами «ужасного Кости». На мой вкус, демоническое могущество пары Богомолов-Собчак, скажем так, преувеличено. Оверсайз и оверпрайс… При ближайшем рассмотрении они оба – отнюдь не «ацкие сотоны», а прозаично земные злые дети. Мстящие миру за своё материально безупречное, но вполне несчастное отрочество. Автор сих строк, будучи обладателем очень буржуазного, но неприятного детства, вполне тренированно узнаёт в окружающем мире товарищей по невезению, скилл прокачан.
И вот мстят они, Костя и Ксюша, мстят, а мстя всё не кончается. Им уже за 40 годиков, но они всё ещё Костя и Ксюша, и мстя их неизбывна. Увлекла и затянула.
Карманные фиги богомоловских спектаклей – это, собственно, именно фиги и есть. Мстительные композиции из тонких детских пальчиков. А отнюдь не статуи Родена.
Так что, «Бесы» от Прикотенко вполне конкурентны со столичным продуктом. Не шедевральны, а именно конкурентны. Разочарованных зрителей в премьерный вечер было поровну с восторженными. Один-один. Кого-то вдавил в ближние кресла сверхмощный звук, кто-то от пепла* закашлялся (*пепел там сыплется в промышленных объёмах – будто не Заречье горит, а аж целые Помпеи от Везувия помирают), кто-то не получил ответы на свои личные вопросы, кому-то герои не такие и «книга лучше».
А фан-база спектакля, вероятно, будет состоять из нескольких зрительских страт – из ходящих «на Полякова», «на Воробьёва», «на Телегина», «на Жданову». И из гурманов музыки и сценографии.
Это, в общем, обычно и нормально для сюжета, обремененного сверх-ожиданиями – их кино-сценические воплощения или не любят за всё сразу, оптом, или любят за успешные аспекты. А для всеобъемлющей любви они слишком огромны.
Когда «Бесов» извлекли из кладовки запретного чтива, постсоветское общество радостно уселось в кружок, как возле джиннова кувшина – ожидая, что из распечатанной находки им сейчас исторгнется великое колдунство. И православный джинн даст ответы на все вопросы, и явит все пророчества. «Бесы» — это такая книга гаданий постсоветской интеллигенции. А Достоевский – резидент клуба провидцев. В компании Нострадамуса, Ванги и Жириновского. Он туда не напрашивался, его заочно записали.
В общем, когда у литературной базы такой контекстуальный статус, любая инсценировка или экранизация – несчастное дитя знаменитости. За подробностями – к детям Алена Делона, они в теме.
Впрочем, я уже упомянул, что одиночество в этом кругу театральным «Бесам» не грозит. От подобного зрительского овербукинга уже привычно страдает булгаковский роман, «не оправдывая ожиданий» в каждой очередной версии. Вдвоем-то им страдать будет веселее.