Апокалипсис на палочке верхом

Все мы вышли из «Шинели», а вот как войти в нее снова? Сегодняшний мир потребителей, представленный в зале жителями мегаполиса, вряд ли драматически воспримет историю с потерей собственно шинели: ну, тряпку украли... Тема маленького человека как такового последний свой виток прошла в драматургии Коляды, Богаева, Сигарева и тоже как-то сникла.

Саму «Шинель» наш театр, в последние годы в принципе утрачивающий человека (не только маленького, а вообще) как центр и меру, пытается воспринять обобщенно, притчево, категориально. Чаще всего шинель оказывалась для Акакия Акакиевича возлюбленной (шинель женского рода), а в кукольном театре, помнится, она летала даже с маленькой фатой над воротником.

Валерий Фокин рифмовал «Шинель» с «Превращением» Кафки, Акакий Акакиевич у Марины Нееловой был уродливым бесполым если не насекомым, то уж точно не человеком. Николай Коляда погружался в гоголевский фантомный мир как таковой. Тимофей Кулябин, поставивший «Шинель. Dress code.» в «Приюте комедианта», тоже строит на гоголевской повести концепцию целого мира.

Это проясняется не сразу. Сперва мир бездушного департамента, а нынче — офисного планктона демонстрирует свое изящное бездушие: четыре молодых чиновника (Антон Мошечков, Дмитрий Паламарчук, Павел Чинарев и Денис Старков) синхронно надевают тонкие резиновые перчатки и жужжат механическими резаками для бумаг, назойливо измельчая страницы книг. Они бесконечно обтирают руки влажными салфетками, изящно расстегивают молнии чехлов для одежды и облачаются в серые пиджаки-сюртуки, они совершают танцевальные па, манерно расцвечивают гоголевский текст, насмешничают над Башмачкиным, крутят под музыку офисные столы и вообще живут весело, нисколько не смущаясь механистичностью своего стерильного, цивилизованного, без цвета и запаха, пустого и грациозно-неживого существования. Т. Кулябин любит театральную форму, она у него всегда отточена, но до поры до времени кажется только формой, содержанием не наполненной.

Так и здесь. Только среди стерильного мира нынешней офисной цивилизации сидит на табуретке, «по-японски» поджав ноги, угрюмое большое, седое, круглоголовое существо в драной одежде. На ремне, обнимающем шею в лохмотьях;, висит у него причудливое сооружение — столик для каллиграфии, книг и прочего: это вся его жизнь, у столика сбоку даже кранчик есть... Существо зажигает лампочку и, не поднимая глаз, не отрываясь, медленно водит кистью по бумаге. Этот Акакий Акакиевич занят рукотворным делом, буквами, которые, как известно, были единственной страстью чиновника Башмачкина. Японская каллиграфия (цитирую специалистов) — это ведь не только красота, но и смысл, часто более сложный, чем значение написанного кистью иероглифа. Это гармония и изящество, передающее тысячелетнюю мудрость. Жители Востока верят, что иероглиф имеет сакральное значение, ведь письмо на Востоке считается посланием Неба, а потому каллиграфический знак несет в себе энергетический заряд.

Чиновники едят в обеденный перерыв палочками суши. А дремучий Башмачкин водит кисточкой, запечатлевая ему одному известную мудрость и красоту.

Нынешний Акакий Акакиевич (Роман Агеев) — косноязычный, наивный, нелепый —представитель архаического таинственного ремесла, одинокий, сосредоточенный каллиграф, которого история вынуждает к смертельному выходу из архаики и рукотворности в цивилизацию, ему надо одеться в новую шинель, поскольку старая износилась...

И вот уже он идет к портному (те же менеджеры раскладывают текст между собой...) А дальше происходят роды новой шинели, только врачи и повитухи — тот же «планктон». Молния расстегнута, «кесарево сечение» чехла для одежды произошло — и стандартный сюртук становится новой формой жизни старой цивилизации, прежней культуры. Наивные глаза новорожденного Башмачкина открываются и приветливо глядят на мир, он застенчиво улыбается, встраивается в ряд коллег и совершает те же синхронные движения. Он радостно улыбается каждому и участвует во всеобщих объятиях: «Я брат твой!» Новая жизнь кружит его на столах, перед ним бесстыдно раздевают уборщицу: «Пользуйся! Это жизнь!» (Акакий снимает новую шинель и прикрывает ею голые плечи женщины...) Станок, к которому Башмачкин был прикован всю жизнь, теперь волочится у его ноги, как гиря, затрудняющая ходьбу...

Все «превращения» Акакия Акакиевича в «новошинельное» существо происходят под чтение Библии. Одна за другой снимаются заветные печати. И это конец, смерть. ... и произошло великое землетрясение... и луна сделалась как кровь...

Не слишком ли многозначительно? Погодите.

После смерти Башмачкина Та, которая убирает (замечательная Юлия Молчанова) зажжет свечку на его брошенном столике для письма и отпоет Акакия детской песенкой «Далеко, далеко, ускакала в поле молодая лошадь, так легко, так легко, не поймаешь, не догонишь, не вернешь». Мультяшная песенка выйдет строгим причетом, и в лошади даже примерещится белая лошадь Апокалипсиса, но цивилизация возьмет свое, один из чиновников тут же включит эту мелодию как сигнал мобильника — и все четверо станут зажигать под нее в танце, как те самые молодые лошади. «Акакий умер. Это брат мой, — ответит один по телефону. — Что? Есть билеты? Парни, есть четыре места на „Апокалипсис“!» Они будут еще долго скакать под песню на игрушечных лошадках и играть в четырех всадников Апокалипсиса...

А Та, которая убирает очень спокойно расскажет текстом Гоголя, что в городе стал появляться мертвец, и выйдет Акакий Акакиевич, и наденет резиновые перчатки, сюртук, и сдвинет столы, и спросит чиновника:

— Тебе чего хочется? — Ничего. — Ну и все. Чего стоим? Работаем, мальчики, работаем.

И руководимая вставшим из гроба мертвецом цивилизация продолжит работу.

Хорошо, что все это сделано с нескрываемой иронией. И отлично, что в самом финале спектакля Роман Агеев произносит: «За время спектакля ни один экземпляр высокохудожественной литературы не был уничтожен».

Это не только хорошая шутка (ведь весь спектакль режут книги). Это декларация. «Шинель» действительно не уничтожена, ее экземпляр Т. Кулябин попытался прочесть как текст о судьбе той рукотворной культуры, гибель которой привела к Апокалипсису. Но сделал он это игрово, иронично и коротко.

А человеческую и серьезную интонацию оставил Той, которая убирает. Ходит. Глядит. Хоронит. Вечная плакальщица и сказительница, уборщица мира, захламленного изрезанными страницами книг. Пусть даже и не высокохудожественными.


Марина Дмитревская, Блог «Петербургского театрального журнала», 11 марта 3 апреля 2012